Главная » Библиотека » Гражданам России » Паспорт моряка

Паспорт моряка

На втором курсе Макаровки, где я учился на штурмана торгового флота, у меня случились неприятности.

В начале 1970-х годов атмосфера Ленинграда, которым тогда руководил некто Романов, была весьма затхлой. Что уж говорить об училище, готовившем моряков загранплавания, — там идеологический надзор и контроль был утроен. Время-то крутое: только-только подавили танками Пражскую весну…

Рассказывает, к примеру, какой-нибудь замполит в поучение курсантам историю: на одном судне наш матрос решил сбежать в иностранном порту, прыгнул с кормы в воду, поплыл к причалу — а капитан, не будь дурак, дал задний ход и изрубил беглеца винтом…

— То есть как — изрубил? Без суда и следствия? Да это же убийство! И почему желание просто жить в другой стране должно считаться изменой и наказываться зверской казнью?

Примерно так я, не выдерживая, во всеуслышание дерзил наставникам, пока более смышленые однокурсники сидели, потупив взоры.

Я попал в эту своеобразную среду из тогдашнего, можно сказать, рассадника свободомыслия — физматшколы при МГУ, где преподавал академик Колмогоров, учителя на уроках рассказывали про Ницше, а ученики хором распевали вольнолюбивые гимны молодого Юлия Кима. Не то чтобы я обратился в идейного диссидента, но к условиям режимного полуказарменного вуза привыкал с трудом.

Поэтому за мной приглядывали. Тем более что я сам нарывался. Говорил сокурсникам лишнее: про то, например, что основоположники как-то не так себе социализм представляли (и прямо ссылался на крамольные цитаты), что вместо «не читал, но скажу» хорошо бы сначала получить возможность прочесть запретное и что вообще каждому следовало бы немного больше думать, а не повторять, как попка, затверженные бессмысленные фразы…

Или идут, к примеру, выборы депутатов Верховного Совета СССР (так это называлось, хотя в любом бюллетене всегда — одна-единственная персона). Избирательный участок — свой, закрытый, в актовом зале училища. Ковровые дорожки, парадно одетая вахта, принаряженная комиссия… Я прохожу к нужному столу, получаю бюллетень и громко интересуюсь, где кабинка для голосования. Сонные члены избирательной комиссии тревожно вскидывают головы. Мне торопливо кивают на незаметную занавесочку в углу зала. Это совсем не по пути к лакированной урне, далеко в стороне.

— Там есть чем писать? — спрашиваю я женщину за столиком еще громче, с нарочитым вызовом.

Мне молча протягивают карандаш. (Сегодня бы я задумался — а почему карандаш, ведь его следы легко стереть? Но тогда было не до того.)

Я прохожу в кабинку и вычеркиваю в своем бюллетене единственную фамилию — зачем еще туда заходить, когда кандидат всего один? Жирно, твердо, до разрыва бумаги. Затем шествую под изумленными взглядами через весь зал к урне, опускаю бюллетень и с чувством выполненного долга иду к выходу.

В дверях меня останавливает дежурный офицер — капитан второго ранга.

— Вы зачем заходили в кабинку?

— Это мое конституционное право, — отвечаю с дрожью в голосе (дрожь — и от предчувствия беды, и от ярости).

— Ах вот как. Документы!

Он тщательно переписывает мои данные из курсантского билета. Мне хорошо известны все начальники, что служат в строевом отделе, и я знаю, что этот офицер — из самых сволочных. Решаю нанести упреждающий удар. Пишу рапорт на имя начальника училища: о том, что я в день голосования был остановлен и записан дежурным офицером за то, что заходил в кабинку. Пускай начальник решает, кто из нас двоих заслуживает наказания. Пан или пропал.

Бумагу, как и положено, передаю через своего непосредственного командира — пожилого капитан-лейтенанта. Добродушный выпивоха в обвислом потертом мундире, уставший от этой жизни, много повидавший и передумавший, внимательно читает мой рапорт и советует его порвать.

— Как?.. — вскипаю я.

— Ну да, так будет лучше. Ведь тот кавторанг подходил ко мне, возмущался. Там в комиссии, говорит, представители из райкома, а ваши курсанты в кабинку заходят! И знаешь, что я ему на это сказал? Что при Сталине все были обязаны через кабинку пройти. Каждый! Иначе к урне не подойдешь. Так что не надо поднимать шум, все будет в порядке.

Аргумент так себе, но я смирился. По дисциплинарной линии репрессий действительно не последовало. Удар обрушился с неожиданной стороны — от однокурсников, учебной группы. На комсомольском собрании я был по-товарищески заклеймен как политически незрелый элемент и лишен ежегодной аттестации. А впереди ждала серьезная комиссия, на которой допускали к загранплаванию — оформляли паспорт моряка, и комсомольская характеристика, конечно, там играла не последнюю роль.

Помню, ситуация эта тревожила моих родителей. И отец, переживший что-то похожее в конце 1920-х годов (его, выходца из старообрядческой семьи, исключали из комсомола как «сектанта»), затем сумевший выжить в 1930-е, повоевать и «всего лишь» потерять на фронте ногу в 1940-е, поступить в аспирантуру в 1950-е, а между делом прокормить и вырастить семерых детей, обеспечив всем достойное образование, — отец дал мне искренний совет. «Ты скажи им, — напутствовал он, — что ты-то и есть настоящий комсомолец, а они — проходимцы и мошенники. Они ведь распутничают? Тряпьем заграничным приторговывают? И учится большинство неважно, спустя рукава. Какие же это комсомольцы?..»

«Боже мой!» — ужасался я про себя, боясь спорить вслух, чтобы не оскорбить отца. Оправдываться перед нечестивыми, уверяя их в том, что я-то и есть самый правоверный из всех нечестивых, а они — так, мелкие отступники, которых мой нечестивейший режим еще покарает?!

Именно тогда я сформулировал для себя феномен, названный мной «русским политическим сознанием», несправедливо подверстывая под это понятие слишком многое в отечественной истории, включая юродство (или то, что представлялось мне юродством) священномученика Аввакума. Феномен фанатичного, вплоть до гибели, отстаивания чего-то навязанного извне и враждебного жизни, самоубийственного служения пустым идолам и символам в согласии либо в отчаянном противоборстве с деспотической властью…

Возглавлял суровую комиссию декан факультета, в прошлом капитан дальнего плавания. Не знаю точно, кто еще присутствовал, но без высоких партийных чинов и представителей КГБ визовые процедуры в ту пору не обходились. Персональные дела докладывали начальники помельче.

Мой командир, снимая с себя ответственность, зачитал двусмысленную характеристику: дисциплинирован, морально устойчив, самолюбив, к указаниям относится критически…

— Это как? — с изумлением поднимает на меня глаза декан. — Вы не подчиняетесь приказам?

— Разумным приказам я подчиняюсь, — отвечаю.

— То есть вы сначала взвешиваете, разумен приказ начальника или нет?! И если…

— Если приказ преступный, ему нельзя подчиняться.

На комиссии воцарилась мертвая тишина. Мне было всего-то девятна­дцать лет — чего вы хотите!

— Как он учится? — придя в себя, спросил декан моего куратора.

— На отлично…

— Хорошо. Можете идти.

Заседали долго.

Вердикт был положительный, и тем летом я уже плыл в качестве практиканта на сухогрузе в Канаду.

Видите ли… Люди тогда, что ли, были лучше? Мягче и человечнее. Они к тому времени действительно устали, разуверились, потеряли в жизни опору, но многим почему-то было стыдно. Партийными начальниками, какими-нибудь секретарями парткомов назначали уж непременно самых тупых и бессовестных, пьяниц, трепачей, это была их вотчина, и большинство так и глядело на них к тому времени — с презрением, как на жалких комедиантов. Идеологии уже не было нигде, в душах пустота, но лжи еще стыдились, и откровенный наглый цинизм не был в моде, и лицемерие оставалось профессиональным клеймом карьеристов и аппаратчиков, на глазах терявших авторитет…

Кто же мог предположить тогда, что прямые наследники этих малоуважаемых граждан еще возьмут реванш и всю мерзость свою «отольют в граните»?

Сейчас я понимаю, что моему поколению, детство и юность которого пришлись на конец 1950-х — начало 1970-х, необычайно повезло. Время выдалось редкостно щадящим по российским меркам. Трудно и вообразить, чем бы обернулась такая строптивость в 1930-е — об этом мог бы рассказать разве что мой покойный отец.

С возрастом и опытом приходится многое переосмысливать. Хочется понять и простить всех. Люди слабы, деспотия всесильна. Бывают условия, когда главная задача — выжить любой ценой, идет ли речь о частной жизни или о существовании целого народа. Хотя условия эти мы ежеминутно формируем сами, смягчая собственным разумом или, напротив, ужесточая безумием.

 

PS

Сергей Ананьевич Яковлев (род. в 1952 г.) — прозаик, публицист, литературовед, редактор. Автор романов «Наследство» (М., 1992), «Письмо из Солигалича в Оксфорд» (М., 1995), романа-хроники «На задворках „России“» (М., 2004), публиковался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Нева», «Родина», «Литературное обозрение», «Вопросы литературы» и др. Редактор-издатель журналов «Странник» (1991—1994) и «Письма из России» (2008—2015). Живет в Москве.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.